Уолтон находит меня во дворе за домом, когда все уже ушли, молча забирает у меня тяжелое мокрое белье. Принимается прогонять его сквозь отжималку, крутит барабан одной рукой, а другой подает белье. Уже у веревок вынимает сырое белье из корзины, встряхивает, передает мне по очереди, а я развешиваю вещи. Когда корзина пустеет, он возвращает веревку на шесты.
До чего восхитительно это, – внезапно осознаю я, – играть в семью.
Скрытый среди мокрого, плещущего на ветру белья, Уолтон тянется ко мне, мягко привлекает в объятия. Глаза в глаза, он подносит мою руку к губам, целует ее, а затем прижимает меня к себе, склоняет голову и целует в рот. Губы у него прохладны, шелковисты, я чувствую, как его сердце бьется сквозь рубашку. От него пахнет ирисками, пряностями. И до того все это странно и головокружительно, что я едва могу дышать.
Уношу корзину обратно в дом, выскальзываю из фартука, приглаживаю волосы, мельком гляжу в осколок зеркала в кладовке. На меня смотрит девица с худощавым лицом, слишком крупным носом и живыми, пусть и чуть разными, серыми глазами. Черты ее, может, и просты, зато кожа чистая, а глаза блестят. Думаю о том мужчине, который ждет меня снаружи. Волосы у него, я заметила, уже редеют. Грудь чуть впалая, чайной ложкой, спина неестественно малоподвижная – из-за того лета в корсете. Когда волнуется, чуть пришепетывает. Не немыслимо вообразить – правда же? – что этот небезупречный мужчина мог бы влюбиться в меня.
Идем молча, гуськом, в тени дома и хлева, к деревьям за полем. В это время дня, в тенях, какие они сейчас, нас никак не заметить, если только не высматривать прицельно. Уолтон тянется ко мне, касается кончиков моих пальцев, берет за руку. Несколько раз, пока добираемся до крутого берега, сквозь густые древесные заросли, мы отпускаем руки друг друга, но он вновь нащупывает мои пальцы, словно вязальщица – упущенную петлю. Выбравшись на открытое место у кряжа, я игриво тяну его за собой, он тянет к себе, я спотыкливо замираю. Он позади меня, дышит в шею, руку прижимает к себе – и меня следом.
– Даже небеса не лучше этого, – бормочет он.
Не знаю, говорит ли он о рокоте воды, простирающейся перед нами, о танце трав, о валунах в мантиях чернильных водорослей – или обо мне. Не имеет значения. Это место, эта точка – такая же часть меня, как мои волосы, или нос, или глаза.
Мы рядом со входом в туннель. Руки Уолтона – у меня на талии, он разворачивает меня к себе, наши лбы соприкасаются.
– Я уже обнаружил сокровище, – говорит он. – Все это время ты была здесь, ждала, когда тебя увидят.
Внимание Уолтона подобно солнцу высоко в небе – яркому, ослепительному, все словно бы блекнет в сравнении. Голоса моих родителей, братьев, квохтанье кур и лай собаки, дождь по крыше, будто рис в жестянке, – все эти шумы бурлят на задворках моего ума. Я едва осознаю их, пока мама или кто-то из братьев не дернет меня за руку и не скажет резко: “Ты слышишь, что я говорю?”
Что, и другие люди тоже живут в похожем состоянии? И с родителями так было? До чего странная мысль – что совершенно обычные люди с будничными жизнями, вероятно, когда-то ощутили это пробуждение, это головокружительное цветение. Ничто в их глазах не выдает ничего подобного.
Маммея когда-то рассказывала истории об аборигенах островов, которые она посещала, – они никогда не видели снега и у них нет для него слов. Вот как я себя чувствую. У меня нет слов, нет сообразного опыта.
Подруга моя Сэди говорит:
– Поминай тебя как звали. Ты переедешь в Бостон, и мы с тобой никогда больше не увидимся.
– Может, я уговорю его жить здесь.
– И чем заниматься? Непохоже, что он из крестьян.
– Хочет быть журналистом, говорит. Писать можно где угодно.
– О чем же он будет писать? О ценах на молоко?
Но что Сэди понимает? Уолтон, кажется, зачарован нашей жизнью.
– До чего же это все отличается от того, как я вырос, – говорит он. – Ваше знание – оно подлинное. Деятельное. А мое – все в голове. Я ничего не смыслю в отёле, не смогу снять сливки с молока. Я безнадежен в лодочном деле, не смогу запрячь лошадь в телегу. Есть ли хоть что-то, чего ты не умеешь?
– Ты в силах сделать что угодно – и стать кем пожелаешь, – напоминаю ему я.
– Я желаю, – говорит он, – быть с тобой.
Кажется, будто моя жизнь движется двумя отдельными дорогами с разными скоростями: одна – как обычно, с предсказуемыми ритмами и знакомыми обитателями, другая рвется вперед в размывах красок, звуков и ощущений. Мне теперь ясно, что двадцать лет я проделывала все, каждый день, словно тупое животное, не дерзая надеяться на другую жизнь, даже не зная достаточно для того, чтобы ее желать.
Я решительно настроена не отставать от Уолтона. Прошу братьев привозить мне из города газеты, когда они ездят за припасами. Хочу разбираться во всем так, чтобы поддерживать разговоры о политике и текущих событиях – о наводнении в Дэйтоне, Огайо, и об ирландском самоуправлении, о федеральном налогообложении и суфражистках, бастующих в Вашингтоне, о взглядах Вудро Уилсона на сегрегацию и об убийстве короля Георга Греческого. В кушингской библиотеке заказываю романы авторов, которых упоминал Уолтон, – Уиллы Кэзер, Д. Х. Лоренса и Эдит Уортон, – и все их читаю сквозь пелену мыслей об Уолтоне. “Она боялась, что этот юноша, хоть он и напоминает чем-то героев Вальтера Скотта, – говорит Лоренс в “Сыновьях и любовниках”, – пишет красками, говорит по-французски, и имеет понятие об алгебре, и всякий день ездит поездом в Ноттингем, не сумеет разглядеть в ней принцессу и примет ее за обыкновенную свинарку”.