– Кэти, – серьезно произносит папа, кладя руку поверх маминой, – и впрямь может помочь.
Она медленно кивает, но больше ничего не говорит.
– Сколько это стоит все же? – спрашиваю я.
– Разумно, – говорит папа.
– Сколько?
Ал смотрит на меня, не отводя взгляда.
– У папы давно не осталось надежды.
– Так сколько это стоит?
– Только потому, что тебе ничего не помогло, Кристи…
– Я не понимаю, почему мы должны покупать яблоки, когда у нас самих прекрасный сад, где их полно.
– Этот врач – знаток. Папу можно вылечить. Ты этого не хочешь разве?
Я однажды читала рассказ про одного человека по имени Иван Ильич, который верил, что прожил по совести, и негодует, когда выясняется, что его постигает жестокий рок – ранняя смерть по неведомой причине. Мой отец – такой же. Он в ярости, что сделался калекой. Всегда считал, что трудолюбие и чистоплотность равносильны нравственности, а нравственность должна быть вознаграждена. И меня не удивляет, что он так пылко верит этой нелепой байке о лечении.
Папа подписывает договор и оплачивает тридцать приемов в течение тридцати недель – необходимый минимум. Каждый вторник Ал усаживает его на пассажирское сиденье в “форде Т” и везет в Рокленд. На каждом приеме – который, насколько мне известно, сводится к дополнительной оплате загадочных таблеток и записи количества съеденных дорогих яблок, – в договоре пробивают дырочку.
Папа всегда управлял фермой твердой рукой, продавал голубику и овощи, молоко и масло, кур и яйца, резал лед и возился с рыбацкой запрудой – ради дополнительных денег. Всегда подчеркивал, как важна бережливость. Но теперь, кажется, готов заплатить, сколько врач скажет, – в надежде на выздоровление.
Однажды во вторник утром, примерно через четыре месяца после начала лечения, всего через час после отъезда Ала с папой, я слышу, как хлопает автомобильная дверца, и выглядываю в окно кухни. Вернулись. Лицо у Ала угрюмое, он помогает папе выбраться из машины. Проводив его наверх в спальню, Ал появляется в кухне, тяжко опускается на стул.
– О господи, – говорит он.
– Что случилось?
– Это все была афера. – Проводит рукой по волосам. – Приезжаем мы к кабинету Поула, а там все здание закрыто. Пару дней назад, говорят, Поула выгнали из города разозленные пациенты. Много кто последнюю рубашку ему отдал.
За следующие несколько месяцев тяжесть положения делается кристально ясной. Двух тысяч долларов папиных сбережений как не бывало. Мы не справляемся со счетами. Немощнее прежнего, папа безутешен, подавлен, проводит все время у себя наверху. Пытаюсь сочувствовать, но дается это с трудом. Яблоки. Фрукты, искусившие Еву, завлекли и моего доверчивого отца – и Еву, и его соблазнил сладкогласный змий.
Студеным октябрьским вторником, поутру, папа просит Ала перенести его инвалидное кресло в Ракушечную. Через час к дому подъезжает прилизанный бордовый четырехдверный “крайслер”, из него вылезает дама в строгом сером костюме. Шофер остается в машине.
Заслышав стук в дверь, я порываюсь открыть, но отец ворчливо буркает:
– Я сам.
Из глубины коридора до меня долетают обрывки разговора: “…щедрое предложение… состоятельный человек… желанное побережье… второго такого не будет”.
Дама собирается уходить.
– Не трудитесь, я сама, – говорит она, сказано – сделано; я смотрю из окна, как она ныряет на заднее сиденье “крайслера”, похлопывает шофера по плечу – папа же сидит в Ракушечной несколько минут один. А затем неловко выкатывается в кухню.
– Где Алвэро?
– Доит корову, думаю. Что происходит?
– Позови его. И мать.
Возвращаюсь из хлева, а папа уже прикатился в гостиную. Мама почти все время у себя наверху, а тут вот сидит во главе стола с шалью на плечах. Ал в грязном комбинезоне вваливается в дом у меня за спиной, устраивается у стены.
– Эта дама привезла предложение от одного промышленника по имени Сайнекс, – внезапно произносит папа. – Пятьдесят тысяч долларов за дом и землю. Наличными.
У меня отвисает челюсть.
– Что?!
Ал подается вперед.
– Пятьдесят, говоришь?
– Говорю. Пятьдесят тысяч.
– Это чертова прорва денег, – говорит Ал.
Папа кивает.
– Чертова прорва денег. – Умолкает на миг-другой, чтобы до нас дошло. Я оглядываю остальных: мы втроем разинули рты. А затем папа добавляет: – Как ни тошно, но, думаю, было б умно с нашей стороны принять это предложение.
– Джон, ты же не всерьез, – говорит мама.
– Всерьез.
– Тогда это полная чушь. – Она выпрямляется, натягивает шаль потуже.
Папа вскидывает руку.
– Погоди, Кэти. Моих сбережений больше нет. Это могло бы выручить. – Качает головой. – Противно так говорить, но выбор у нас сейчас невеликий. Если сейчас не согласимся…
– Куда тебе – нам – податься? – спрашивает Ал. Я вижу, что он спотыкается на словах, пытается постичь папино умонастроение, размышляет, считается ли он с нами или нет.
– Я бы предпочел дом поменьше, – говорит папа. – А с такими деньгами помог бы вам обустроить ваши отдельные дома.
Мы все умолкаем, обдумываем. За вычетом времени с Уолтоном – а оно сейчас кажется мне лихорадочной грезой, смутным наваждением, не связанным с моей жизнью ни прежде, ни после, – я жила в этом доме, как моллюск в своей раковине, и никогда не представляла себя отдельно от него. Принимала свое существование здесь как должное – старые лестницы, масляную лампу в коридоре, вид на травы и на бухту с парадного крыльца.
Мама резко подымается со стула.
– Этот дом у моей семьи с 1743 года. Поколения Хэторнов жили и умирали здесь. Из дома не уходят лишь потому, что кто-то предложил его купить.