Картина мира - Страница 22


К оглавлению

22

– Спасибо. – Он задумчиво облизывает ребро ладони, липкое от лимонада. Я усаживаюсь обратно в кресло, он говорит: – Понимаете, целый день торчу там, просто… мечтая. Кажется чистой тратой времени. Но, похоже, я совсем не могу иначе. – Он делает большой глоток лимонада и ставит пустой стакан на стол. – Иисусе, не знаю.

Я не художник, но, похоже, понимаю, о чем он.

– Кое на что требуется столько времени, сколько требуется. Кур не заставишь нестись, пока они сами не соберутся. – Он кивает, я приободряюсь. – Иногда мне хочется, чтоб тесто всходило быстрее, но если его поторопить – все только испортишь.

Широко улыбаясь, он отзывается:

– Так и есть.

Внутри у меня теплеет.

– У вас душа художника, Кристина.

– Ну не знаю.

– У нас с вами больше общего, чем вам кажется.

Потом я раздумываю, что у нас общего и разного. Наше упрямство – и наши увечья. Наше ограниченное детство. Его отец не пускал в школу; в этом мы тоже похожи. Но Эн-Си выучил его на художника, а меня папа натаскивал следить за домом – и в этом между нами огромная разница.

* * *

Кое-какие наброски Энди – торопливые очерки, карта будущей картины: намек на фигуру, трава растет так и сяк, геометрические фигуры дома и хлева. Есть и точно оттененные, проработанные: каждый волосок и складка ткани, древесные волокна на двери в кладовку. Акварели Энди – размыто-зеленые и бурые, небо – просто белый цвет самой бумаги. Ал в кепке с плоским козырьком и с трубкой, окучивает голубику в поле, сидит на крыльце, сгребает сено; изящный силуэт нашей палевой кобылы Тесси, в профиль. Энди набрасывает наш изрезанный деревянный стол, белый чайник, весы для яиц, мешки с зерном в сарае, кормовую кукурузу, подвешенную на просушку в спальне на третьем этаже. На его холстах эти предметы выглядят так же – но иначе. У них появляется полированный блеск.

Отец пишет маслом, говорит Энди. Сам же он предпочитает яичную темперу – метод европейских мастеров Джотто и Боттичелли позднего Средневековья и раннего Возрождения. Сохнет быстро, цвета выходят приглушенные. Я наблюдаю, как он разбивает яйцо, отделяет желток от белка и осторожно катает рыхлый мешочек в ладонях, чтобы снять пленку. Прокалывает желток кончиком ножа, выливает оранжевую жидкость в чашку с дистиллированной водой, перемешивает пальцем. Добавляет пудру пигмента, изготавливает пасту.

Обмакнув маленькую кисть в темперу, отжимает влагу и краску пальцами, распушает кончик, чтобы получались сухие острые мазки. Накладывает краску поверх бледного размыва цвета или поверх карандаша и туши на оргалите, покрытом левкасом – однородной смесью мела с заячьим клеем. Хотя работает Энди быстро, мазки его тщательны и педантичны, каждый неслучаен. Сетка травы, густой, темный ряд посадок. Пока сырые, краски красны, как ваточник, буро-красные, как глина, сини, как залив в летний день, зелены, как лист падуба. Эти яркие влажные краски, высыхая, блекнут, обретают призрачное свечение.

– Страсть – живопись чувств в предметах – единственное, что меня интересует, – говорит Энди.

Постепенно его картины делаются скупее, блеклее, суровее. В основном белый, бурый, серый и черный.

– К черту это все, – бормочет Энди, наклоняя голову, разглядывая свежую акварель: сумрачная фигура Ала в кепке движется вдоль грядок, белый дом и серый хлев голо стоят на горизонте. – Так лучше. Бетси права.

* * *

Когда Энди не наверху за живописью – болтается вокруг меня, словно пчела вокруг улья. Его завораживают наши привычки и повадки. Как куры несутся, как испечь безупречную буханку хлеба, ничего не отмеряя, как отгонять слизняков от далий? Какие деревья Ал рубит на дрова, какой парус ловцы омаров применяют на лодках в этих краях? Как собирается вода в цистерне? Почему в доме столько всего покрашено в одинаковый синий? Почему плоскодонка хранится на стропилах в сарае? Зачем к дому прислонена эта длинная лестница?

– У нас нет телефона, – немногословно объясняет Ал. – Ближайшая пожарная станция в девяти милях отсюда. Если крыша или дымоход загорятся…

– Понял, – откликается Энди.

На такие вопросы отвечать легко. Но со временем его пытливость делается более личной. Почему мы с Алом живем здесь одни, среди стольких пустых комнат? Каково было, когда в доме обитало битком людей, до того, как бо́льшая часть полей заросла?

Поначалу я настороже.

– Просто вышло так, – говорю я. – Жизнь в те поры была шустрее.

Энди такими недомолвками не накормишь. Почему так вышло? Вы с Алом вообще хотите жить где-то – где угодно – еще?

Трудно сказать, что у меня на уме. Давно никому не приходила охота спрашивать.

Он настаивает.

– Я хочу знать.

И вот, мало-помалу, я открываюсь. Рассказываю ему о той поездке в Рокленд, когда я отказалась видаться с врачом. Об исчезающем сокровище в Тайном туннеле. О ведьмах, о морских капитанах, о корабле, застрявшем во льду…

О чем вы тосковали, когда не вышло остаться в школе?

Почему вы так боитесь врачей?

Он ластится, как пес, и любопытен, как кот.

Кто вы, Кристина Олсон?

Однажды вечером в Ракушечной Энди отыскивает папин деревянный ларчик с памятными мелочами, поднимает крышку. Проводит пальцами по гладким линиям гребня из китового уса. Вынимает оловянного солдатика, поднимает ему ручки указательным пальцем.

– Чье это?

– Отцово. Этот ларчик – единственное, что я сохранила после его смерти.

– Я когда-то собирал игрушечных солдатиков, – задумчиво произносит Энди. – В детстве устроил целое поле битвы. У меня в студии в Пенсильвании на подоконнике до сих пор стоит их шеренга. – Кладет солдатика обратно в ларец, проводит пальцем по куску антрацита. – Почему, как вы думаете, он это сберег?

22