– Ему нравились камни и минералы, по его словам.
– Это антрацит, да?
Я киваю.
– Благородный кузен угля, – говорит он. – В Гражданскую войну – вам отец не рассказывал? – антрацит применяли на судах конфедераты – нарушители блокады – как топливо, чтобы не попасться. Горит чисто. Без дыма.
– Никогда не слыхала об этом, – говорю я. Но задумываюсь: как точно. Папа никогда себя не выдавал.
– Их называли судами-призраками. Устрашающий образ, правда? Эти зловещие суда возникают из ниоткуда. – Он кладет антрацит в ларец, закрывает крышку. – Он хоть раз возвращался в Швецию?
– Нет. Но меня назвали в честь его матери. Анны Кристины Олавсон.
– Вы ее знали? Качаю головой.
– Не странно ли – назвать ребенка в честь еще живого человека, которого решаешь никогда больше не повидать?
– Не очень странно, – отзывается он. – Есть в “Доме о семи щипцах” замечательная строка: “Мир обязан всеми своими внешними порывами людям не в своей тарелке”. Ваш отец, должно быть, чуял, что ему предстоит торить свою дорогу, пусть и ценой связей с семьей. Это смело – выстаивать против тяги привычного. Быть влюбленным в собственные нужды. Я с привычным борюсь каждый день.
Через несколько месяцев после того, как Энди с Бетси возвращаются в Чэддз-Форд на зиму, я получаю письмо от Бетси. В сентябре она родила болезненного ребенка, названного Николасом, – ему, чтобы поправиться, нужно много особой заботы. В ноябре Энди забирают в армию. Когда он является на медосмотр, одного взгляда на его вывихнутую правую ногу и плоскостопие достаточно, чтобы тотчас комиссовать. “Он от души считает, что ему дали поблажку, и настроен использовать ее на все сто”, – пишет Бетси.
В некотором смысле поблажка, да, думаю я. Пусть своего ребенка у меня и не было, я более чем осведомлена, до чего всепоглощающими бывают дела семейные. Размышляю, как Энди, теперь еще и отец, будет метаться между тягой привычного и творческими порывами, что им движут.
Теплым июньским утром я в курятнике собираю яйца, и тут до меня с поля долетают приближающиеся голоса. Гостей мы не ждем. Выпрямившись, кладу теплые яйца в карман фартука и прислушиваюсь.
Рамона Карл – этот гортанный смех я узнаю где угодно.
Рамона, и ее брат Алва, и сестра Элоиз – дачники из Массачусетса, их семья несколько лет назад купила хутор Сиви дальше по дороге. Алва – старший, Элоиз – моего возраста, а Рамона чуть младше. Они живут в Кушинге с Дня поминовения до Дня труда. Но, в отличие от прочих приезжих (с их вялым бездельем, их порывистой жаждой развлечений), семейство Карл изо всех сил старается подладиться под местных. Я всегда жду встречи с ними. Они организуют забеги с яйцом в ложке на ежегодном празднике Четвертого июля в Хэторн-Пойнте, уговаривают всех играть в “ Цепи-цепи кованы” или в “Пила, пила, лети как стрела” и привозят с собой мешки фейерверков – запускать, когда стемнеет.
Рамона – моя любимица. Дружелюбная, неугомонная девчонка, хрупкая, энергичная, с волосами цвета растаявшего шоколада, глаза громадные и блестят, как у олененка. Однажды, когда мы с ней были в городе, пожилая дама сказала ей, что она милашка. (Мне сроду никто ничего подобного и близко не говорил.)
Выбредая из курятника с грузом яиц и широкой улыбкой предвкушения, я чуть не налетаю на человека, которого прежде ни разу не видела.
– Ой – здрасьте! – говорю.
– Здрасьте! – Примерно моего возраста, кажется, – мне только-только исполнилось двадцать, – и едва ли не на полфута выше меня, светло-каштановые волосы плещут поверх широко расставленных синих глаз. На нем тонкие льняные штаны и мягкая белая рубашка с рукавами, закатанными выше локтей.
Внезапно оробев, я приглаживаю растрепанные со сна волосы, оглядываю замаранный фартук, в котором пекла нынче утром хлеб, и деревянные башмаки, в которых обычно пробираюсь по грязи.
– Уолтон Холл, – говорит он, протягивая руку.
– Кристина Олсон. – Рука у него на удивление мягкая. Этот человек ни разу не ходил за плугом.
– Уолтон – наш гость из Молдена, – говорит Рамона. – Они с Элоиз вместе в старших классах учились. В конце лета он уедет в Гарвард.
– Сознайся – ты поразилась, – говорит Уолтон и чуть подмигивает мне. – “Не такой уж и тупица, каким кажется”.
– Одно то, что ты пошел в Гарвард, еще не означает, что ты не тупица, – говорю я.
Улыбается, и я вижу, что один передний зуб у него слегка внахлест с соседним. Он вскидывает незримый стакан в шуточном тосте.
– Тоже верно.
– Ну хватит уже, – говорит Рамона. – Позволь напомнить тебе, Уолтон, что целый дом ждет завтрака.
– Ах да, – спохватывается он. – Мы пришли за яйцами.
– Ага, – отзываюсь я. – Сколько?
– Две дюжины, да, Рамона?
Кивает.
– Ладно, итого пятьдесят центов за яйца и пенни – за мешок, – говорю я.
– Ну и ну, вот ты цены-то задрала!
Рамона закатывает глаза.
– Могла б пятьдесят центов за штуку попросить, Кристина. Он понятия не имеет, о чем говорит.
Я опускаю яйца в мешок по одному, отсчитываю двадцать четыре, а он подначивает:
– Это не берем! Оно недостаточно овальное! – и: – Они все должны быть одного размера. – Стоит он довольно близко, его дыхание пахнет ирисками. Рамона болтает о погоде, до чего скучная была зима и как она считала дни до июня, что за чудесный нынче день, но, как думаешь, может ли все поменяться? Будет ли тихо, чтоб выйти чуть погодя под парусом? Размышляет вслух, что ее мама соберется сделать с этой кучей яиц, если завтрак, когда они явятся, уже закончится, – может, суфле? Омлет? Лимонную меренгу?