Когда Уолтон встает и пересаживается на другую сторону кострища поговорить с Алвой, Рамона устраивается рядом со мной.
– Мне надо спросить, – говорит она тихонько. – Уолтон обсуждал с тобой суть его к тебе отношения?
Я знала, что этот вопрос возникнет. И страшилась его.
– Не то чтобы, – отвечаю я. – Думаю, наши отношения… понятны.
– Понятны кому?
– Нам обоим.
– Он говорит хоть что-то?
– Ну, ему надо сначала обустроиться в жизни…
– Я лезу не в свое дело, прости меня. Я старалась помалкивать. Но, батюшки, третий год.
Рамона не произносит ничего, о чем я сама бы не думала, но ее слова – словно удар под дых. Уолтон – студент, хочу я сказать, он изучает классические дисциплины, философию, он не может принимать никаких решений, пока не доучится. Никто будто бы не понимает этого.
Не уверена, что понимаю сама.
– Это тебя и впрямь не касается, Рамона, – говорю я чопорно.
– Действительно, ты права.
Мы сидим молча, между нами щетинятся несказанные слова.
Через несколько мгновений она вздыхает:
– Слушай, Кристина. Будь осторожна. Вот и все.
Я знаю, что Рамона желает добра. Но это все равно что предостерегать человека, прыгнувшего со скалы. Я уже лечу.
В конце августа мы с Уолтоном решаем прокатится под парусом до Томастона, вдвоем. После разговора с Рамоной я остро осознаю, до чего ловко Уолтон избегает разговоров об отношениях. Может, Рамона права: мне нужно обсудить это впрямую.
Решаю сделать это, когда мы выйдем под парусом.
Ранний вечер, воздух пропитан прохладой. Уолтон стоит позади меня, разворачивает большой шерстяной плед, укутывает мне плечи, пока я рулю лодкой.
– Уолтон… – начинаю я нервно.
– Кристина.
– Я не хочу, чтобы ты уезжал.
– Я не хочу уезжать, – говорит он, беря меня за руку.
Высвобождаю ладонь.
– У тебя есть что предвкушать. А у меня впереди лишь месяцы зимы. И ожидания.
– Ах, бедная моя Персефона, – бормочет он, целуя меня в волосы, в плечо.
Это раздражает меня еще пуще. Слегка отстраняюсь. Мгновение мы помалкиваем. Слушаю скорбный плач чаек над нами, здоровенных, как гуси.
– Мне надо у тебя кое-что спросить, – говорю я наконец.
– Спрашивай.
– Или, ну, сказать.
– Давай.
– Я люблю… – начинаю я, но отвага моя блекнет, – …бывать с тобой.
Он туже обертывает меня пледом, заматывает нас обоих в кокон.
– И я люблю бывать с тобой.
– Но… мы друг другу… ты мне…
Руки его скользят по моим бокам, замирают на бедрах. Я выгибаюсь назад, опираюсь о него, ладони его оказываются впереди, мягко накрывают мне груди сквозь ткань.
– О, Кристина, – выдыхает он. – Кое-что не требует объяснений. Правда?
Решаю, что спрашивать не буду, не буду давить, настаивать. Говорю себе, что еще не время. Но никуда не денешься: мне страшно. Страшно, что оттолкну его, и вот это – чем бы оно ни было – закончится.
Однажды вечером мы с Алом очищаем тарелки после ужина, и Ал вдруг спрашивает:
– И что, по-твоему, будет дальше?
– Что?
Он склоняется над тарелками, сбрасывает остатки картошки, ямса и яблочного соуса в ведро для свиней.
– Думаешь, Уолтон Холл женится на тебе?
– Не знаю. Не думала об этом. – Но Ал точно знает, что это вранье.
– Я что сказать-то хочу… – Ему трудно и неловко, он не привык к священнодействию выражения собственных мыслей.
– “Я что сказать-то хочу”, – нетерпеливо передразниваю его я. – Хватит уже экать и мекать. Выкладывай.
– Никогда тебя такой не видел.
– Какой?
– Словно тебя рассудок покинул.
– Да неужели. – В приступе раздражения двигаю кастрюли как попало, громыхаю.
– Я за тебя тревожусь, – говорит он.
– А вот и зря.
Несколько минут возимся молча, убираем со стола, складываем приборы в таз, наливаем теплую воду из чайника в кадку – мыть тарелки. Все движения привычны, сержусь еще сильнее. Как он смеет – этот осмотрительный мужчина-ребенок, ни разу пока не влюбившийся, – судить о мотивах Уолтона и о моем здравом смысле? Ал знает о природе наших с Уолтоном отношений не больше, чем о шитье платьев.
– Ты что себе думаешь? – выпаливаю я наконец. – Что я без мозгов? Что у меня в голове мыслей никаких?
– Я не за тебя беспокоюсь.
– Ну так не беспокойся. Я за собой пригляжу. И вот еще что – хотя это нисколько не твое дело: Уолтон во всем ведет себя совершенно порядочно.
Ал опускает стопку тарелок в кадку.
– Само собой. Ему нравится морочить голову. Не хочется бросать это дело.
Сгребаю полный кулак вилок, поворачиваюсь к Алу. На миг подумываю ударить его ими, но глубоко вдыхаю и говорю:
– Как ты смеешь.
– Брось, Кристи, я не хотел… – И вновь голос у него дрожит, и я вижу, до чего важным он считает этот разговор, – с поправкой на то, до чего противоестественно для него мне перечить. И все же Ал кажется мне раздражающе простецким. Все, чем я обычно в нем восхищаюсь, сейчас видится недостатками: его привязанность – лишь страхом неведомого; его порядочность – попросту наивностью; его нравственность – чопорной предубежденностью. (До чего быстро, от одного лишь поворота восприятия, добродетели человеческие превращаются в пороки!)
– Я что сказать-то хочу… – Сглатывает. – У него много вариантов.
Без толку объяснять Алвэро, что такое любовь. И я говорю:
– То же можно было б сказать и о папе, когда он ухаживал за мамой.
По лицу у Ала пробегает ирония.
– Как так?
– Он мог уплыть на любом судне. Объехать весь мир. Но остался здесь, с ней.
– У матери был большой дом и сотни акров. – Машет рукой на окно. – Сама знаешь, как этот дом – дом Олсонов – когда-то именовался.