Я подношу ткань к глазам, хмурюсь, делаю вид, что огорчена пропущенным стежком. Чем больше она трещит, тем меньше мне хочется разговаривать самой. Знаю, она алчет послушать про Уолтона, но это я держу при себе – не верю, что она не перемелет эту историю в труху. Гертруд терпеливо ждет, шитье – на коленях.
– Ты сфинкс, Кристина Олсон, – говорит она наконец.
– Я зануда просто, – отзываюсь. – Никто мне ничего не рассказывает.
– А как же Рамона Карл и этот Харленд Вудбери? Я слыхала, он к ней неравнодушен.
Человек по имени Харленд Вудбери и впрямь приезжал этим летом из Бостона повидаться с Рамоной в Кушинге. Но после его отъезда Рамона посмеялась над его пухлыми щечками и шляпой-пирожком.
– Понятия не имею, – отвечаю.
Она лукаво поглядывает на меня.
– Ну, я слыхала кое о чем, на что ты, может, прольешь свет. – Она облизывает указательный палец и мусолит разлохмаченный кончик нитки. – Слыхала, – продолжает она, продевая нитку в иголку, – что некий молодой человек из Гарварда никак не может определиться.
По мне прокатывается волна – от самой макушки, как тепловой удар. Пальцы дрожат. Я откладываю шитье, чтобы Гертруд не заметила.
– Ты же наверняка понимаешь, что подобный мужчина… – говорит она мягко, словно с ребенком. Вздыхает.
– Подобный – это какой? – спрашиваю я резко и тут же жалею, что втянулась.
– Ну, ты понимаешь. Образованный, приезжий. – Она тянет руку, гладит меня по ноге. – Словом, как говорится, не складывай все яйца в одну корзину.
– Ладно, Гертруд.
– Я знаю, ты держишь свое при себе, Кристина.
И не хочешь об этом говорить. Но я не могла, по всей совести, упустить время и не сказать тебе, что́ думаю.
Киваю, держу рот на замке. Не заговорю – и ей не удастся.
Добираясь домой от Гертруд, я рассеянна, вся в мыслях, и тут нога застревает в колее, я падаю. В падении стараюсь податься в сторону, чтобы не попортить сверток с недошитым платьем, приземляюсь на правый бок. Меня пронизывает болью в правой ноге. Обе руки ободраны. Стряхиваю с них грязь, и тут же выступает кровь. Нога подвернута, ступня торчит неестественно. Сверток порван, испачкан.
Без толку звать на помощь – никто не услышит. Если нога сломана, если не смогу встать, найдут меня, вероятно, лишь к утру. До чего же глупо это – отправляться на ночь глядя в холод, одной, – и ради чего?
Я подвываю, жалея себя. Люди постоянно совершают дурацкие ошибки, в этом их беда. Прошлой зимой в Томастоне нашли человека, замерзшего до смерти в лесу, – то ли заблудился, то ли сердце прихватило. Люди отправляются на яликах в туманную погоду, заплывают в океан там, где есть донное течение, засыпают при горящей свече. Уходят из дома одни и ломают ноги в глухомани ледяной ноябрьской ночью.
Протягиваю руку – ощупать правое бедро. Колено. Сгибаю ногу и тут же чувствую резкую боль. Вон что. Щиколотка.
Советовал мне папа брать с собой трость, когда выхожу из дому, но я отказывалась.
Как же я устала от мятежного этого тела, которое не двигается как должно. От глухой, доканывающей боли, что никогда не уходит полностью. От необходимости сосредоточиваться на каждом шаге, чтобы не упасть, от вечных царапин и ушибов. Устала делать вид, что я такая же, как все. Но признать, каково это – жить в такой шкуре, означает сдаться, а к этому я не готова.
“Гордость твоя тебя погубит”, – часто приговаривает мама. Возможно, она права.
Пристраиваю сверток за пояс, пытаюсь встать на колени. Подложив юбку так, чтобы кожа не терлась о землю, ползу к обочине, двигаюсь осторожно, чтобы не нагружать щиколотку. Вглядываюсь в купу берез примерно в дюжине футов от меня, выискиваю палку, какая сгодится на трость. Встав на ноги, ковыляю к деревьям, пробираюсь между камнями и колдобинами, ощупью ищу палку. Вот. Коротковата, но сойдет. Хромая обратно к дороге, всем весом опираюсь на палку, лицо сводит от боли.
Час назад я рвалась уйти от Гертруд, а теперь у меня нет выбора – только вернуться к ней. Медленно ковыляю по дороге. Завидев ее крыльцо, вздыхаю от облегчения. Взбираюсь по трем ступенькам, оставляя за собой осклизлый след, замираю у входной двери. Огни погашены. Стучу в дверь кулаком. Не отвечают. Стучу в окно рядом с дверью, сильно, костяшками пальцев.
Из глубины дома слышу шаги. В окне вижу сияние лампы. А затем – напуганный голос Гертруд из-за двери:
– Кто там?
– Это я. Кристина.
Дверь открывается, я проникаю внутрь.
– Боже! – Гертруд машет руками, словно птица, что пытается присесть на валун. – Что случилось?
– Упала на дороге. Кажется, у меня сломана щиколотка.
– Ох батюшки. Ты вся в грязи, – говорит она расстроенно.
– Прости. Прости за беспокойство. – Жаркие слезы заливают мне глаза – слезы облегчения, усталости и горечи: что я не могу идти, что я опять в этом доме, что, черт бы ее подрал, Гертруд, вероятно, права – Уолтон никогда на мне не женится, я застряну в этом месте до конца своих дней, буду шить с этой никчемной теткой. Отворачиваюсь, чтобы она не видела слез, струящихся сквозь грязь.
Гертруд вздыхает и качает головой.
– Стой где стоишь. Пойду найду тряпку, а то ты мне ковер испоганишь.
“Возвращаясь от Гертруд Гиббонз, я сломала щиколотку, – пишу я Уолтону. – Глупо с моей стороны. Не следовало оставаться одной на темной дороге”.
“Я рад, что ты выздоравливаешь, и от души надеюсь, что впредь ты будешь благоразумнее, – отвечает он. – Искренне твой…”
Я просматриваю письмо несколько раз, пытаюсь расслышать за строками его голос. Но слова сухи и чопорны. Сколько бы я ни перечитывала, звучат они как выговор.