Встречи с Уолтоном после долгой зимы врозь я жду настороженно, однако он тепло обнимает меня и целует в щеку.
– У меня для тебя подарок, – говорит он и вытаскивает из внутреннего кармана жатого пиджака здоровенную раковину, кладет ее на стол передо мной. – Подумал, что можно добавить ее к твоей коллекции.
Раковина блестящая, кричащей расцветки – оранжево-красная, в крупных отростках поверху, к кончику они мельчают.
Беру раковину в руки. Она гладкая и тяжелая, как стеклянное пресс-папье.
– Ой. Где ты это взял?
– Купил. В лавке диковин в Кембридже. – Улыбается. – С Гавайев, насколько я понял. Называется раковина-камея. По крайней мере, так было написано на ярлыке. Хорошо будет смотреться в Ракушечной, как думаешь?
Киваю.
– Конечно.
Он касается моей руки.
– Тебе не нравится.
– Нет, она… интересная. – Но я расстроена, что он недостаточно хорошо меня знает, чтобы понять: такой вот вульгарной безделушке из лавки диковин не место в Ракушечной, наполненной находками из экспедиций. Лучше б соврал – сказал, что нашел ее где-то на пляже.
Ставлю ракушку на каминную полку в Ракушечной, но она там неуместна – как искусственный цветок в саду. Через несколько недель прячу ее в ящик комода.
Идет лето 1916 года, Уолтон ведет себя в точности как обычно: угодлив, любезен, скор на улыбку и ироничное словцо. Но я со всей остротой осознаю: что-то в его сути, словно бумажка на ветру, ускользает от меня. Даже когда задаю прямые вопросы, он уходит от ответа, сыплет расплывчатыми обобщениями о своей жизни в Бостоне, о семье, о планах на будущее.
Однажды июльским утром мы с Уолтоном бредем по высокой траве к Хэторн-Пойнту – собрать мидий к обеду, и я замечаю, что он не очень-то разговорчив. Ему словно бы неуютно, он теребит рукава на ходу.
– Что такое? Уолтон, рассказывай.
– Да просто… – Он качает головой, словно вытряхивает из нее мысль. – Мои родители. Считают, что знают, как мне лучше жить.
Я знаю, что его родители живут в Молдене, рядом с семьей Карл. Насколько мне известно, в гости сюда они не приезжали ни разу.
– Ты письмо от них получил?
Он наклоняется, подбирает в траве палочку, ломает ее пополам – коротким, резким движением.
– Да. Длинное, скучное письмо. Пишут, что пора мне уже вырасти, найти летнюю работу в Бостоне, бросить разбазаривать время здесь, с Карлами. – Ломает половинки палочки пополам, бросает обломки на землю.
– Речь… обо мне?
Он сует руки в карманы. У его скорби появился театральный оттенок – словно Уолтон раздул ее ради меня.
– Ничего личного, – быстро выговаривает он. – Они заявляют, что беспокоятся за мое будущее. Не хотят, чтобы я себя ограничивал.
Мое сердце несется впереди слов.
– Что… что они хотят этим сказать?
– Чушь всякую, – отвечает он. – Соблюдение приличий. Гарвард и все такое. Правильная работа. Правильная жена.
– В смысле… – произношу я изо всех сил бесстрастно.
Уолтон пожимает плечами.
– Ой, кто его знает. Хотят, чтоб я женился на ком-то… – Он вскидывает пальцы, сложенные вилкой, – изображает кавычки, – …“образованном” и “из хорошей семьи”. А это, естественно, означает: из семьи, о которой они сами слыхали. Желательно из бостонской. Чтоб могла подпитать их общественное положение. Потому что это важно.
Я сжимаюсь в безмолвии. Разумеется, родители Уолтона не желают, чтобы их сын с гарвардским образованием женился на девушке, которая и старших классов-то не окончила.
– Ты огорчилась, – говорит Уолтон, поглаживая меня по руке. – Но не стоит. Дело не в тебе. Они и не знают о тебе толком.
Это потрясает меня так, что я заговариваю вновь:
– Ты обо мне не упоминал?
– Разумеется, упоминал, – торопится сказать он. – Просто не думаю, что они отдают себе отчет, до чего… до чего ты для меня значима.
– Они знают, что мы… – На ум приходит слово “голубки”, но я опасаюсь, что оно прозвучит приторно, напыщенно.
Уолтон пожимает плечами.
– Я стараюсь не обсуждать с родителями почти ничего.
– То есть они не знают, что мы… встречаемся четыре года?
– Не уверен, что́ они там знают, и мне все равно, – говорит он небрежно. – Давай отложим это и продолжим приятное утро, а? Прости, что поднял эту тему.
Киваю, но разговор этот портит мне настроение. И лишь погодя, перебирая в уме сказанное, я осознаю, что на мой вопрос он так и не ответил.
За день до возвращения Уолтона и Карлов в Массачусетс мы собираемся в кушингский Экорн-Грейндж-холл на танцы. Уолтон объявляется раньше назначенного с Элоиз и Рамоной, они находят меня во дворе за домом, я вожусь с бельем. Сегодня день стирки, и, пока не развешу все белье, уйти не могу.
– Вы идите, я догоню, – говорю. Мне жарко и потно, я все еще в старом платье и фартуке.
– Я ей помогу, – говорит Уолтон остальным. – Мы вас догоним.
Элоиз и Рамона забирают Ала с Сэмом, и они уходят шумной толпой. Я смотрю, как они спускаются к дороге: Ал и Сэм тощие, неуклюжие, клонятся, словно тростник, к красоткам-сестрам.
Уолтон помогает мне отжать мокрую одежду, сильные руки его куда проворнее моих. Упирает соломенную корзину в бедро, и мы отправляемся к веревкам; затем он, присев на корточки, достает из корзины вещи, по одной, встряхивает, подает мне, я прищепляю их к веревке. Сокровенность этой обыденной работы – горечь и сладость.
Уолтон ждет на заднем крыльце, пока я переодеваюсь в чистую белую блузу и темно-синюю юбку.
– Тебе идет, – говорит он, когда я выхожу к нему. Мы идем к Грейндж-холлу, он копается в кармане. Я слышу знакомое шуршание вощеной бумажки. Уолтон кидает в рот ириску.