Картина мира - Страница 41


К оглавлению

41

То, как она это произносит, показывает, что Рамона проводила с этой женщиной время, они бывали все вместе.

– Как ее зовут?

– Мэрилин. Мэрилин Уэйлз.

Обдумываю сказанное. Настоящий человек, с именем.

– Он ни разу не написал… не объяснился.

– Знаю. Это меня очень злит. Мы ссорились из-за этого. Я говорила ему, что он бессовестно груб. А он мне – не могу, дескать, умолял меня написать тебе, рассказать, а я, вот честно, отказалась.

Меня как будто высекли, каждое слово – плеть.

– Ты знала, что я жду, – произношу я медленно, голос крепнет, – и не избавила меня от мучений?

– Кристина? – выкликает мама сверху. – Все в порядке?

Я не свожу с Рамоны взгляда, она смотрит на меня в упор, глаза у нее наполняются слезами.

– Мне страшно жаль, – говорит она.

– Все в порядке, мама, – кричу я в ответ.

– Кто там?

– Рамона Карл.

Мама не отзывается.

– Он тебя не заслужил, – шепчет Рамона.

Качаю головой.

– Да, он смышленый, бывает милым, но, вот честно, – слабак. Я теперь это понимаю.

– Замолчи, – говорю я. – Просто замолчи.

Подаваясь вперед в кресле, Рамона говорит:

– Кристина, послушай. В море найдется и другая рыба.

– Нет, не найдется.

– Найдется. Мы выловим тебе отличную.

– Я отложила удочку, – говорю.

Напряжение вроде как рассеивается. Рамона улыбается. (Трудно ей быть такой серьезной! Не скроена она для такого.)

– Это пока что. Будут еще рыбалки.

– Не в этой худой лодке.

Она посмеивается.

– Упрямая ты, как мейн-кун, Кристина Олсон.

– Может, и так, – говорю. – Может, и упрямая.

* * *

Укладываясь спать, я не хочу просыпаться. В самих костях моих боль, она не уходит; просыпаюсь среди ночи, плача от боли. Ничто уже не станет лучше. Будет лишь хуже. Закутываюсь в вязаное папино синее одеяло потуже, наконец засыпаю. Проснувшись через несколько часов в пронзительном утреннем свете, зарываюсь лицом в подушку.

В комнату входит Ал. Я слышу его, вижу, хотя веки у меня сомкнуты и я делаю вид, что сплю.

– Кристина, – произносит он тихонько.

Молчу.

– Я нашел хлеб и варенье на завтрак. Сэм с Фредом в хлеву. Папе с мамой я принесу яиц, когда с делами разделаюсь.

Вздыхаю – бессловесно даю понять, что слышу его.

Смотрю из-под ресниц, как он склоняется надо мной, руки в боки.

– Ты заболела?

– Да.

– Врач нужен?

– Нет. – Открываю глаза, но выражение на лице мне не под силу. Ал не отводит взгляда. Не помню, когда последний раз выдерживала такой его взгляд.

– Я б его убил, – говорит он. – Правда.

Постель моя – словно неглубокая могила.

* * *

Беру стопку писем от Уолтона, перевязанную светло-розовой лентой, кладу ее в коробку. Что-то во мне желает поджечь их и посмотреть, как они горят. Но не могу себя заставить.

На верху первого лестничного пролета есть дверца в чуланчик. Когда рядом никого, я запихиваю коробку в дальний угол. Не хочу видеть его письма. Мне нужно лишь доказательство, что они вообще существуют.

* * *

В городе никто не произносит об этом ни слова – по крайней мере при мне. Но я вижу жалость в глазах. Слышу шепотки: “Ее бросили, слыхали?” Чужая участливость наполняет меня стыдом такой глубины, что я в силах понять тех, кто отплывает в дальние края и никогда не возвращается на родину.

* * *

Готовясь к вечерней лодочной вылазке с братьями после теплого июньского дня, кладу раковину, подаренную Уолтоном, в карман. Сидя в шлюпе, глажу ее пальцами, ощупываю грубоватые трещины и шелковистую поверхность. Ближе к концу поездки, когда солнце скатывается по небу, пересаживаюсь на корму лодочки одна, вглядываюсь в волнистую воду. Как легко было б перевалиться за борт и погрузиться на дно океана. Чернота, одна лишь чернота – и милосердное забытье. Слезы бегут по лицу, на вкус они солоно-сладкие. Вскоре братья мои, конечно, женятся, родители одряхлеют и умрут, а я останусь одна в доме на холме, нечего ждать, кроме неспешной смены времен года, немощи и старости, обращения дома в прах.

Мы с Уолтоном сиживали на корме вместе, вот так же. “Восхищаюсь тобой”, – шептал он мне на ухо. Каким приверженным он был, все никак не мог на меня наглядеться, любил лишь меня одну. Лишь меня. Его крепкое плечо рядом с моим, длинные пальцы, устремленные в небо, на созвездия, к именам, что я так пылко заучивала: охотник Орион, Кассиопея, Геракл, Пегас. Я гляжу теперь в темнеющее небо, непроницаемое, как грифельная доска. Звезды смыло, они остались лишь в памяти.

Закрыв глаза, кренюсь набок, соленая пыль на лице смешивается со слезами. Взвешиваю ракушку на ладони – эту раковину-камею, которой не место среди остальных. Безделушка, купленная в лавке, без истории, без легенды. В глубине души я знала, когда он вручал ее мне, что он ничего обо мне не понял. Почему же я не разглядела предупреждения в этом подарке?

Чувствую чью-то ладонь у себя на руке, открываю глаза.

– Хороший вечер, а? – миролюбиво говорит Ал. – Осторожнее. Тут скользко.

– Я слежу.

Он сжимает мне руку.

– Иди сядь со мной.

– Сейчас.

– Тебе говорили, что ты упрямая, как мул?

Посмеиваюсь.

– Разок-другой.

Мы всматриваемся в сумерки. На берегу в далеком доме мерцают блеклые огоньки. В нашем доме.

– Тогда я с тобой сяду, – говорит Ал.

– Незачем, Ал.

– Не хочу я, чтоб чего случилось. Не прощу себе потом.

Бремя печали давит мне на грудь. Я вцепляюсь в ракушку, чувствую ее тупые бугры. И выпускаю из пальцев. Тихий плеск.

– Что это было?

– Ничего важного.

Раковина тонет быстро. Мне больше не придется ни смотреть на нее, ни держать в руке.

41