Помимо гуляний в Грейндж-холле, кружка шитья, куда я время от времени наведываюсь, да нечастых визитов Сэди, с людьми общаюсь немного. Большинство моих старых подруг и знакомых заняты новообретенными мужьями и новыми жизнями. Так или иначе с большинством девушек, с которыми я ходила в школу, у меня мало общего – они замужем, у них дети. Мне понятно, когда мы собираемся вместе, что о своих мужьях и беременностях они говорят робея. Но эта разница лишь подчеркивает то, что всегда было правдой. Никогда не разделяла я ни их легкость движений, ни смешливость. Мой ум – уж какой есть – всегда был ехиднее, инороднее, его труднее раскусить.
Иногда я перелистываю маленький синий томик стихотворений Эмили Дикинсон, что сунула мне в руки моя учительница миссис Краули. Помню ее слова, когда я уходила из школы: “Твой ум будет тебе утешеньем”.
Так и есть – иногда. А иногда – нет.
О стихах мне поговорить не с кем, и потому в их смыслах я пытаюсь разобраться сама. Мучительно это – что нельзя обсудить их хоть с кем-нибудь, но и до странного освобождает. Строки могут означать, что мне угодно.
Юродство высший Смысл —
На искушенный Глаз —
Ум – голое Юродство —
В нем Большинство,
Как и везде, царит,
Смирись – и ты умен —
Восстань – и ты опасен —
Цепями усмирен —
Представляю Эмили Дикинсон, как она сидит у себя за столиком, спиной к миру. Наверняка всем, кто был в ее поле зрения, она казалась странной. Немножко не в себе. Даже, быть может, опасной – с ее-то заявлениями, что сумасшедшие – как раз те, кто ведет обыденную жизнь.
Интересно, что это за цепи, которыми ее усмиряли. Интересно, не те же ли это цепи, что и у меня.
Мои кошки, как и полагается кошкам, приносят котят. Ал возит их в город целыми коробками и раздает, сколько удается, но скоро я уже кормлю дюжину. Они кишат под ногами, мяукают, прыгают, а иногда и шипят друг на дружку. Ал ворчит, сгребает их со стола раскрытой ладонью, пинает, когда вьются у его ног, бурчит, что решит этот вопрос мешком с камнями, в пруду.
– Слишком их много, Кристи, надо избавляться.
– Да? И что потом, я буду толковать с пустым домом?
Он прикусывает губу и убирается в хлев.
Однажды поздно вечером я лежу на своем тюфяке в темноте гостиной и тут слышу наверху какую-то возню, прямо надо мной. Мамина спальня. Быстро сажусь, нащупываю свечу и спичку, выбираюсь в коридор.
– Мама? – выкликаю я. – Все в порядке?
Нет ответа.
Ал с Сэмом дуются где-то в карты. Папа крепко спит у себя в комнате. (Без толку будить его: он немощнее меня.) Наверху я не была много месяцев, но знаю, что добраться туда надо. Втаскиваю себя по лестнице, как могу, быстро, на локтях, от натуги шею мочит пот. Наверху я подымаюсь на ноги и ощупью бреду к материной двери, толкаю ее. В лунном свете вижу, что мама – на полу на коленях, возится с одеялом вроде как в панике, пытается влезть обратно на кровать, ночная сорочка скомкалась на бедрах.
Оборачивается, смотрит на меня растерянно.
– Я здесь, мама. – Спотыкаясь впотьмах, падаю на пол рядом с ней. Пытаюсь помочь ей руками, локтями, даже плечами, но ее вес – куль муки, а я никак не найду опоры.
Она принимается плакать.
– Я на кровать хочу.
– Я знаю, – отзываюсь в отчаянии. Чувствую себя беспомощной и злой: на себя – что такая чахлая, на Ала – что ушел. Через несколько минут мамин плач перерастает в поскуливание, она укладывает голову мне на колени. Я одергиваю на ней ночнушку, прикрываю ей ноги, глажу по волосам.
Чуть погодя – минут через пятнадцать? через полчаса? – внизу открывается входная дверь.
– Ал! – кричу я.
– Кристи? Ты где?
– Наверху.
По лестнице грохочут шаги, распахивается дверь. Вижу в глазах у Ала растерянность: он смотрит на маму, лежащую на полу – ее голова на моих коленях, – потом на меня.
– Что происходит?
– Она упала с кровати, я не смогла ее поднять.
– Боже милостивый. – Ал бережно втаскивает маму на матрас, накрывает ее одеялом, целует в лоб.
После того как он отводит меня вниз по лестнице и укладывает на тюфяк в гостиной, я говорю:
– Ужасно это. Нельзя тебе бросать меня с ней.
– Тут папа.
– Ты же знаешь, что он не помощник.
Ал мгновение молчит. А затем произносит:
– Мне нужна своя жизнь, Кристи. Немногого же хочу.
– Она могла умереть.
– Ну, не умерла.
– Мне было трудно.
– Я знаю. – Вздыхает. – Я знаю.
Несколько месяцев спустя, примерно через неделю после Дня благодарения, я просыпаюсь, как обычно, спозаранку – развести огонь в кухне и приняться за выпечку хлеба. Половицы у меня над головой скрипят привычно – Ал встает, одевается, идет в комнату к папе проверить, как он, приглушенные голоса: папин низкий бас, Алов тенор, повыше. Высыпаю муку в глиняную плошку, добавляю щепоть соли, руки заняты делом, голова вольна размечать грядущий день: маринованная свекла и свиная нарезка, разогретые в духовке, – на обед; имбирное печенье, если времени хватит, гора штопки… Добавляю дрожжей, немножко патоки, теплую воду из кастрюли на плите, начинаю мять, месить тесто.
Наверху Ал стучит в мамину дверь – или, может, мне лишь кажется, что я это слышу, уж так привыкла к этому распорядку. И тут действительно до меня долетает:
– Мама. – По полу скрежещет мебель.
Чую еще до того, как узнаю́. Взглядываю наверх, руки в тесте.
Ал грохочет вниз по лестнице. Возникает, пыхтя, в кухне.
– Не стало ее, да? – шепчу я.
Кивает.
Оседаю на колени.
На следующий день Лора привозит траурный венок – повесить на входную дверь. Круглый, черный, с длинными лентами и искусственными цветами посередке. Мама бы такой не снесла. Ей не нравились искусственные цветы – мне они тоже не нравятся.