– Чтобы показать общине, что дом в трауре, – говорит Лора, увидев, как я скривилась.
– Подозреваю, они и так это знают, – выговариваю я.
Всю ночь ветер дует с такой силой, что сметает весь снег в море. Соседи слетаются к дому, как воронье, по двое, по трое, плещут черные платки и пальто. Стучат в переднюю дверь, вешают пальто на крючки в прихожей, тянутся мимо маминого тела в Ракушечную. Женщины суетятся на кухне. Знают, что в таких обстоятельствах делать, – в точности то же, что и всегда. Вот Лиса Дубнофф разворачивает кекс с пряностями. Мэри-Вайолет Верзалино режет индейку. Аннабелл Уайнстин моет посуду. Мужчины, сунув руки в карманы, толкуют о ценах на омара, щурятся на горизонт. Я наблюдаю в кухонное окно, как кое-кто курит сигареты и трубки у нас во дворе, притоптывает ногами, сутулится, они передают друг другу флягу.
Соседи источают жалость – так бак с холодной водой потеет в жару. Малейший вопрос нагружен несказанным. “Тревожусь за вас…”, “жалею вас…”, “как я рад, что не на вашем месте…”. Женщины в кухне прекращают разговаривать, стоит мне появиться, но я слышу их шепотки: “Боже помоги ей, что Кристине делать без матери?” Хочется сказать им, что моя мать, вообще-то, уже давным-давно не здесь; уж разберусь как-нибудь. Но такое никак не скажешь, не нагрубив, а потому я помалкиваю.
Ближе к вечеру третьего дня мы собираемся у маминой могилы на семейном погосте, исхлестанные ветром, под небом желто-серым, как сало. Преподобный Картер из кушингской баптистской церкви открывает Библию, откашливается. Когда живешь на ферме, говорит он, осознаешь особенно остро, что все созданья Божьи рождаются голыми и сирыми. И дано им лишь краткое время на земле. Голодным, холодным, гонимым, хворым, разобщенным. Всяк из нас переживает минуты сомнения, отчаяния – и чувства, что обременен несправедливо. Но можно обрести утешение, предавшись Господу и приняв его благословение. Нам лишь остается ценить чудеса зеленой земли Божьей, стараться избегать скорбей и полагаться на Бога.
Эта проповедь подытоживает мамину жизнь, возможно даже слишком точно, хотя общее настроение почти не улучшает.
Прежде чем уйти с кладбища, Мэри поет мамин любимый гимн:
С ликованьем приду пред Его я Лицо,
Самоцветы живые отдать;
Будет благостно мне в Его граде златом,
Коль зажжется в венце мне звезда.
Милый голос Мэри взлетает и плывет по воздуху, а к концу песни почти все мы плачем. Я тоже, хотя все еще не понимаю, что́ эти звезды означают. Видимо, заблуждение – думать, что они означают хоть что-то.
Однажды утром в июле сижу в кресле на кухне, как обычно, и тут – стук в окно. На меня смотрит тощая девчонка с прямыми каштановыми волосами и громадными карими глазами. Боковая дверь, как всегда летом, открыта. Киваю, девочка перешагивает порог и осторожно заходит внутрь.
– Да?
– Надеюсь, не очень нагло с моей стороны попросить стакан воды. – На девочке белое платье-рубашка, ноги босы. Осмотрительна, но явно не боится, словно привыкла заходить в дома к чужим людям.
– Пожалуйста, – говорю, показываю на ручной насос в кладовке. Девочка бочком минует кухню и исчезает за углом. До меня доносится скрежет тяжелой железной ручки, что ходит вверх-вниз, бульканье воды.
– Можно мне чашку взять? – громко спрашивает она.
– Конечно.
Она выворачивает из-за угла, шумно пьет из щербатой белой кружки.
– Другое дело, – говорит она, ставя кружку на стойку. – Я Бетси. Живу дальше по дороге с двоюродными, на лето. А вы, наверное, Кристина.
Как не улыбнуться такой прямоте.
– А ты откуда знаешь?
– Мне говорили, в этом доме живет только одна женщина, и звать ее Кристиной, вот я и решила.
Лолли, вьющаяся у моих ног, запрыгивает мне на колени. Девочка гладит ее под подбородком, пока Лолли не принимается урчать, а затем оглядывает прочих котов, болтающихся по кухне. Время их завтрака.
– У вас и впрямь полно кошек.
– Верно.
– Кошки любят людей только за то, что те их кормят.
– Неправда. – Лолли укладывается, выставляет брюхо – чтоб почесали. – У тебя, наверное, нет кошки.
– Нет.
– А собаки?
Кивает.
– Его зовут Веснушка.
– А моего – Тёпа.
– Где он?
– Наверное, в поле с моим братом Алом. Кошек он недолюбливает.
– Собака или ваш брат?
Смеюсь.
– Оба, наверное.
– Ну, неудивительно. Мальчишки не любят котов.
– Некоторые любят.
– Мало кто.
– Ты, похоже, страсть как уверена в своем мнении, – замечаю я.
– Ну, я много думаю о разном, – говорит она. – Надеюсь, вы не обидитесь, если я спрошу, что с вами такое?
Я всю жизнь ощетиниваюсь от этого вопроса. Но девчонке, похоже, совершенно искренне любопытно, и я не могу не ответить.
– Врачи не знают.
– Когда я родилась, у меня кости были вроде как кривые, – говорит она. – Пришлось всякие разные упражнения делать, чтобы выздороветь. Я все еще кособокая немножко, видите? Дети надо мной смеются. – Пожимает плечами. – Ну, вы понимаете.
Жму плечами в ответ. Понимаю.
Девочка вскидывает подбородок на гору, скопившуюся на стойке.
– Ух ты какая куча немытой посуды. Вам помощь не помешает. – Отправляется к стойке, складывает тарелки в стопку и уносит их к чугунной мойке в кладовке.
А затем, к моему удивлению, моет.
Когда папа в 1935 году умирает в свои семьдесят два, он уже так хвор и несчастлив и тянется это так долго, что его смерть – облегчение. Не один десяток лет я изо всех сил старалась заботиться о человеке, который не дал мне учиться после двенадцати лет, профукал семейное состояние на, как выяснилось, мошенников, ожидал, что его единственная дочь – с немощью столь же изнурительной, как и его собственная, – управится с хозяйством, и ни разу не поблагодарил меня. Я кормила его, убирала за ним, стирала его испакощенную одежду, вдыхала его кислый дух, но видел он лишь свои неудобства.