Приходится напоминать себе, что когда-то я считала этого человека добрым, справедливым и сильным.
Когда братья и их жены прибывают в дом, мы принимаемся за привычные скорбные церемонии – подаем пироги и чай, режем ветчину, принимаем соболезнования, поем гимны. Тело в Ракушечной, похороны на семейном кладбище. Стоя у отцовой могилы, я думаю о том, каким он был под конец, несчастным в этом своем инвалидном кресле в гостиной, с куском антрацита в кулаке, как смотрел в окно на море. Не знаю, о чем он тосковал, но догадаться могу. О бодрой юности. О способности стоять и ходить. Об отчем доме в родной земле, куда он так и не вернулся. О ясном сознании своей принадлежности – кому и почему. Жалел ли он о расчетах и просчетах, какие сделал, что открыли ему мир, но потом сузили его до вот этой точки на земле?
Хотя прожила с этим человеком всю свою жизнь, толком я его так и не узнала. Он сам был словно заледенелый залив, думаю, – ледяная корка, во много слоев, над бурливой водой.
После ухода всех скорбящих я ошарашена пустотой этого дома, тремя этажами спален. Всеми этими ничейными комнатами. Сэм с Фредом завели свои семейные фермы и вместе занялись делом, заготовляют лес и сено. Остаемся мы с Алом – и инвалидное кресло, собирающее пыль в Ракушечной.
– Пользуйся, если хочешь, – говорит Ал. – Оно все еще на ходу.
Я смотрю на мерзкое приспособление, на его продавленное запятнанное сиденье и ржавые колеса.
– На дух это кресло не выношу. Глаза б мои на него не глядели.
Ал вытаращивается на меня. Кажется, я впервые произношу это вслух. Он замирает на миг, посасывая трубку. А затем подходит к плите, вытряхивает из трубки пепел и говорит:
– Ладно. Давай тогда уберем его.
Смотрю, как Ал выволакивает кресло за дверь, вниз по ступенькам, и там оно кренится набок и падает. Ал уходит в хлев, возвращается через несколько минут с Тесси, впряженной в небольшую телегу. Брат тянет лошадь за уздцы, подгоняет ее к креслу, закидывает его в телегу, а затем машет мне кепкой, улыбается и уводит упряжку к бухте.
Примерно через полчаса вижу Ала в окно, он бредет с Тесси обратно через поле. Телега пуста.
– Ты что с ним сделал? – спрашиваю я, когда Ал появляется в кухне.
Он усаживается в свое кресло, снимает кепку, кладет ее на лавку перед собой. Возится с пиджаком, вытаскивает старую бурую трубку и кисет с табаком. Извлекает из брючного кармана спички. Берет щепоть табака, закладывает его в трубку, приминает пальцем. Добавляет еще, опять прижимает. Сует трубку в рот, раскуривает, прикрыв ладонью. Трясет спичкой. Усаживается, втягивает дым, выдувает.
Торопить его не стоит. Да и вообще – времени у нас хоть отбавляй.
– Помнишь валун у Тайного туннеля? И обрыв под ним? – произносит он чуть погодя.
Киваю.
Посасывает трубку. Вынимает изо рта, выдувает струйку дыма.
– Закатил я кресло на макушку того валуна, да и спихнул его.
– Долой, – говорю я. – Туда ему и дорога.
– Туда ему и дорога, – повторяет он за мной.
До конца своих дней я буду представлять себе, как валяется то кресло, разбитое и заржавленное, в соленой воде у Тайного туннеля, там, где однажды открылся мне мир волшебства, возможностей, но с годами то место стало значить другое. Там Уолтон плел свои липовые обещания. Тропа предвкушения, оканчивающаяся грудой камней. Хранилище моих разбитых грез, сокровище, исчезающее, стоит только к нему потянуться.
Инвалидное кресло, золотая обманка, – в тех же глубинах.
Сэди стоит посреди кухни – занесла приготовленную курятину – и говорит:
– Правду ли болтают? Слыхала я, что Ал глаз положил на новую учительницу в Уинге?
У меня щиплет кожу.
– Ты что такое говоришь?
– Энджи Треворджи, так ее зовут, кажется. Она снимает у Гертруд Гиббонз.
Снимает у… Гертруд Гиббонз.
– Ничего об этом не слышала.
– Он какой-нибудь везучей девице отличным мужем станет, как считаешь?
– Нет, не считаю, – говорю я насупленно.
Ал уже какое-то время уезжает по вечерам три-четыре раза в неделю – обычно играть в карты у Фэйлза. Знает, что я не люблю оставаться вечерами одна, а все равно уезжает. По субботам частенько мотается в Томастон, там магазины и бары открыты до девяти. Ну или во всяком случае так он мне говорит. А теперь я вот думаю, не к Гертруд ли Гиббонз он ходит.
Об учительнице не заикаюсь, но несколько дней играю с Алом в молчанку. Он не спрашивает, почему.
Далее никаких вестей ни о какой женщине не долетает, пока через несколько недель Ал походя не заявляет, что собирается помочь какому-то человеку, что живет со своей дочерью дальше по дороге, у Хэторн-Пойнта.
– Им бы дров запасти, – говорит он. – Сказал ему, что нарублю для них на этой неделе.
– Сколько лет дочери? – спрашиваю я.
– Что?
– Ты слышал.
– А тебе зачем?
– Да просто интересно.
Он косится на меня, чешет в затылке.
– Лет ей довольно, чтоб спрашивать о возрасте было грубостью.
– Твоих лет, значит?
Он переминается с ноги на ногу.
– Ну, нет.
– Ей хоть за сорок?
– Я бы не сказал.
– Замужем?
Тяжко вздохнув, отвечает:
– Разведена, кажется.
– Ясно.
Через несколько дней спрашиваю у Сэди:
– Кто эта разведенка с Хэторн-Пойнта?
– Ты про Эстелл Бартлетт?
Пожимаю плечами.
– С отцом живет?
– Да, эта.
Сэди склоняется ко мне.
– Болтают, она замуж ходила трижды, и каждый раз за кого постарше да побогаче. Кто знает, может и сплетни. Но у нее и впрямь вроде как все в порядке. Купила отцу новенький “понтиак”. А что?
– Ал помогает ее отцу по хозяйству.